ФОРУМ


КОНТАКТЫ


РЕКЛАМА


   
Главная
Психологический подход
Физиологический подход
Эзотерический подход
Философский подход
Культурно-исторический подход
Религиозный подход
Художественный подход
Житейский подход
Жизнь как сон
Управление сновидениями
Язык сновидения
  • Универсальные сюжеты и мотивы сновидений
  • Словарь символов
  • Сонники
  • Новые статьи
    Карта сайта
    Форум
     
    Реклама



    Осознанные сновидения Сонник Миллера Толкование сновидений Сон значение Вещие сны Нарушение сна Город снов Сонник Фрейда Психология личности Бессознательное Анализ снов Ловец снов Видеть сны Лунный календарь Гороскопы Сонник Ванги Предсказания и гадания

    Главная | Художественный подход // СОН О КРУГЕ Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967, Москва) — русский писатель, журналист, поэт, кинокритик, биограф Бориса Пастернака и Булата Окуджавы. Премии: 2004 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «Орфография»; 2006 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «Эвакуатор»; 2006 — премия «Национальный бестселлер» за книгу «Борис Пастернак»; 2006 — премия «Большая Книга» за книгу «Борис Пастернак»; 2007 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «ЖД»


    ПРОЛОГ
     Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот) — и вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход. Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму. Полночный, озвученный гулом, пейзаж открывался ему.
    Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларь¬ки, железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки, и голос диспетчерши юной, красавицы наверняка, и медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
    Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим, там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим, в осенней томительной хмари катился и лязгал металл, и запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
     Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов огромных пустых помещений, пакгау¬зов, складов, цехов — и утлый уют неуюта, служеб¬ной каморки уют, где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
    А дальше — провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари, ночные пространства, пустоты, и пусто¬ши, и пустыри, гремящих мостов коромысла, разма¬занных окон тире — все это исполнено смысла и за¬нято в тайной игре.
     И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг в своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг, за темной тревогой, что бродит по го¬роду, через дворы, — покоя, который исходит от этой и неясной игры.
    Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна, и рядом творится работа, незримому подчинена, и чем ее смысл непостижней, тем глубже преду¬тренний сон, покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон
     И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки, как спят одинокие дети и брошенные стари¬ки — в надежде, что все не напрасно и тайная воля мудра, в объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.
    1
    На даче, укрывшись куртенкой, в кармане рукой разгрести обрывок бумаги потертый: «Алеша, любимый, прости». И адрес: допустим, Калуга. Невнятная, беглая вязь. Вот черт! Ни подруги, ни дру¬га он там не имел отродясь, не знает и почерка. Впрочем, он вспомнить его норовит, догадок разорванным клочьям придав вразумительный вид. В начале минувшего года — не помнит ни дня. ни числа, — на почте, где ждал перевода, внезапно к нему подошла девчонка в пальто нараспашку (мо¬роз подходил к двадцати) — и сунула эту бумажка: Калуга, Алеша, прости. «Отправите? Мне не хвата¬ет». Ей было, скорее всего, плевать, что чужой про¬читает, и в целом плевать на него. Кивнул. Не ска¬завши спасиба, она запахнула пальто и вышла. Не то что красива, не то что смазлива, не то — но нынче встречаются лица, какие забыть тяжело. Пойти за такой — застрелиться, повеситься, прыг¬нуть в жерло вулканное. Главное свойство ее прочи¬таешь на лбу: повсюду плодить неустройство, рас¬пад, неуют, несудьбу. Таким, как считают мужчины, присущ разрушительный зуд — за ними дымятся ру¬ины, калеки по следу ползут, стеная... Для полного вампа, пожалуй, в них мало ума, однако российская пампа и долгая наша зима рождают, хотя и нечасто, подобные цветики зла. В младенчестве слишком глазаста, в семье не мила, не резва, такая к двадца¬тому году, подростком сбежав от родни, успеет, не ведая броду, все воды пройти и огни — причем невредимо. Ломая чужое житье и жилье, она пони¬мает — любая расплата минует ее: болезни, потери, пропажи, боль родов и скука труда — все мимо. И старыми даже я их не видал никогда: как будто ис¬полнятся сроки, настанет желанный разлад — и не¬кий хозяин жестокий ее отзывает назад: спасибо, посол чрезвычайный! В награду такому труду до бу¬дущей миссии тайной ты нежиться будешь в аду! Но жизни несметная сила, упрямства и воли запас, все то, что томило, бесило, манило любого из нас, — способность притягивать страсти, дар нравиться, вкус бытия тебя извиняют отчасти, угрюмая муза моя.
    Поморщившись вслед калужанке и текст разби¬рая с трудом, он медленно вывел на бланке назва¬ние улицы, дом, и — ревности неодолимый порыв с удивленьем гася — прибавил: «Алеша, любимый...» Да, милая, в этом ты вся: когда с идиота в итоге уже ничего не стрясти — сбегаешь и пишешь с дороги: «Алеша, любимый, прости». А может, в надежде на гроши, без коих тебе тяжело, к Алеше, что некогда брошен, ты снова ползешь под крыло? Простит ли он эту заразу? Хотелось бы верить, что нет. Все это он думал, чтоб сразу за нею не броситься вслед.
    Теперь, по прошествии года, она предъявляла права: его тяготила свобода и скука за горло брала. Как долго он ходит по кругу — стареет, растет в ширину, меняет жену на подругу, подругу — опять на жену... Но давняя встреча прорыла в его укреплени¬ях брешь: решился. В надежде прорыва он едет ту¬да, где допрежь ни разу не пожил. Автобус идет меж¬ду черных полей. Он дремлет, подспудно готовясь к позору свидания с ней: каким прикрываться предлогом? С каким подбираться ключом? Он мог бы сказать ей о многом, а мог не сказать ни о чем, а мог без единого слова (не руку же ей целовать) под се¬нью случайного крова ее повалить на кровать, и ужас восторженный тек бы по жилам, а разум во¬тще натягивал вожжи. А мог бы... Но там ли она вообще? И больше: чего это ради он едет куда-не-пойми, на тряском сидении сзади, под вечер, с чужими людьми? (Да, вечер. Отчетливо помню: о странст¬виях сны мои все похожи. По темному полю, по уз¬кой полоске шоссе светящийся дом на колесах спе¬шит меж колдобин и луж, и пара попутчиц курно¬сых несет несусветную чушь.)
     А проще всего, вероятно, — пустившись в погоню свою, он просто искал варианта, обманывал круг, колею. Вот так он ей скажет, быть может. Прикинувшись смутной виной, его беспрестанно трево¬жит тоска по какой-то иной, непрожитой жизни. За здравье начни или за упокой — страшнее всего равноправье любых вариантов. Какой ни выбрать, по той ли дороге иль этой пустить скакуна — не вырвешься: сумма в итоге все та же. И будет равна тебе, то есть данности бедной. Бывало, до звона в ушах он ночью искал заповедный, спасительный в сторону шаг. Нашел ли? Увидим.
    На въезде автобус слегка занесло. Колючая россыпь созвездий горит, не вмещаясь в число. Он хо¬дит по городу. Поздно и звездно, морозно слегка. Окраины супятся грозно. Какая-то башня, река, киоски, заборы — потуги заполнить приметами стих. (И правда, я не был в Калуге. И чем она лучше других? А все-таки помню: Калуга.)
     Дрожа под покровом плаща, прошел он без поль¬зы три крута, записанный адрес ища. На третьем по¬чуял, что надо с дороги сойти, — и тогда какого-то дикого сада пред ним вырастает гряда. На скошен¬ных досках забора он видит табличку: вот тут, вот тут эта улица. Скоро, все скоро! Предчувственный зуд торопит его по тропинке туда, где виднеется дом. На мерзлом, комкастом суглинке скользя, раз¬личает с трудом под деревом в несколько ростов сво¬их (то ли граб, то ли дуб?) массивный бревенчатый остов, добротно уложенный сруб. Все пусто. В окош¬ке — ни света, ни стекол. Другое окно забито, и это примета, что здесь не бывали давно. На двери — замок заржавевший. Уставясь в оконный проем, он видит какие-то вещи, но все не на месте своем, как ес¬ли бы паника паник хозяина сдула во тьму, как будто пробитый «Титаник» бросать приходилось ему. Вот так-то, моя дорогая! Такие-то, значит, следы она оставляет, сбегая из всякой надежной среды — куда-то в свое бездорожье, где силу теряют слова, где всей своей блажью и ложью она перед нами права.
    2
    Он смотрит в окно, не решаясь без спросу про¬никнуть туда, — а все-таки лезет, лишаясь последних остатков стыда и страха. Чего же мы ищем меж этих бревенчатых стен? Любуясь чужим пепели¬щем, ужель утешаемся тем, хоть спички ища, хоть огарок, — что как бы наш мир ни скудел, но всякая жизнь не подарок, и наша еще не предел? Но нет. Натыкаясь жестоко на стену, косяк, табурет, он ищет отсыла, намека, следа пребыванья. Но нет.
     ...Один пожилой сочинитель, московского быта знаток, грузинского чая любитель, подвел невесе¬лый итог: живя машинально и ровно, уверясь, что выхода нет, — к себе возвращаемся, словно в квартиру, в которой сто лет мы не были. Пыльно повсюду, бутылочно-пепельный хлам, давно не сдавали посу¬ду, а что по столам! по углам! Насквозь пропылилась гардина, в прихожей от грязи черно, вдобавок ве¬щей половина пропала, и черт-те чего наставили вместо. На ложе, где скомканная простыня, поганые пятна. Похоже, квартира живет без меня особою жизнью, как чертов уайльдовский этот портрет: по¬ка между ссылок, курортов, гостиниц, застольных бесед мечусь я — какая-то небыль и нежить хозяйст¬вует тут. Сама расставляется мебель, цветы без по¬лива растут — такие, что боже избави увидеть хотя бы во сне... И все это в полном составе поведает мне обо мне. Но вещи составлены тесно, как будто толпясь на бегу, и многие сдвинуты с места, а многих узнать не могу.
    Пустыни затоптанных грядок, заброшенной жиз¬ни вдовство... И грозный ее беспорядок — новей¬ший порядок всего. Во сне меня точит забота, как гул, наполняющий тьму: я слышу — сдвигается что-то и только никак не пойму — куда. Мы проснемся иными, как реки, покрытые льдом, как сад обезлю¬девший. Ныне душа моя — брошенный дом, где ки¬нули мебель, одежду, мотыгу, топор, и пилу, и книги, и фото. И между обносков лежит на полу...
    Он сразу узнал ее. Сразу, хотя от тепла, от вина чужому влюбленному глазу юнее казалась она. При¬сев 'на оставленный ящик, торчавший в сенях невпопад, он долго, при спичках дрожащих, рассматривал темный квадрат. Навеки ее и кого-то в бесшумном застолье сведя, лежало невзрачное фото — сырое, в потеках дождя, который не раз, вероятно, в глазницу окна залетал. Была там и надпись — невнятна, но все-таки он прочитал. Убогое пламя, за¬прыгав, ему осветило слова: «Алеша, пиши мне в Чернигов». И адрес — Садовая, два.
     Доволен ли, сыщичек фигов? Свидетельствам найденным рад? Ну что же, поедем в Чернигов, Бердянск, Кислоплюйск, Свиноград... Поедем туда, где ночами надрывно орут поезда, где все пожима¬ют плечами на наши расспросы. Туда, где в сумраке вечном таится, роится чужое житье, где наша бездомная птица продолжит кочевье свое. Дальней¬шее видится смутно — размытой, сплошной поло¬сой. Безлюдное, серое утро, снежок заметает косой вокзальную площадь. Пудовый, не меньше, замок на двери он видит на этой Садовой. Идет на Садовую, три. Соседи с подобьем намека, пуская не дальше сеней, ему отвечают: далёко, далёко вам ехать за ней... Но он, не боясь, что обманут, кивает: найду, не помру... Ему уже кажется: втянут он в тайную с нею игру — она его манит по свету, как жалобный птичий манок, везде оставляя примету, уступку, за¬писку, намек... Она выжидает в засаде, меняет мес¬та, имена, — ему уже кажется: ради него затевала она цепочку скитаний капризных, крушенья слу¬чайных семей — чтоб он, неприкаянный призрак, повсюду таскался за ней, кочуя в плацкартном ваго¬не, в уездной глуши городской, где жаркое счастье погони сливается с вечной тоской бесчисленных зданий кирпичных (на память о грозных отцах), — вокзальных, колхозных, фабричных, где цифры го¬дов на торцах, — перронов, лесов, водокачек, мос¬тов, беспризорных детей... Проходчик, налетчик, наладчик, прокатчик, обходчик путей, кроссвордов отгадчик, поручик, читатель затрепанных книг, картежник и прочий попутчик — в безликий слива¬ются лик. ...
    О жизни: один литератор, любитель донского вина, игристый кухонный оратор, сравнил ее с кни¬гой. Она — коль скоро ее сочиняли не только заради монет — сильна не убийством в финале, не фабу¬лой даже, о нет, — но тоном, на вид безучастным, на¬меком, игрою теней, незримым, однако всечасным присутствием автора в ней; зудящей подспудною нотой, начальной догадкою той, что где-то страни¬це на сотой прорвется со всей прямотой, когда эти краски и числа, пестро мельтешившие тут, горячим дыханием смысла и замысла нас обдадут.
    Другой пожилой литератор, ценивший парфюм и белье, прославленный чтец-дефлоратор, с желез¬ной дорогой ее сравнил. Перелески, просторы, по¬кинутые города, плацкарта, бесплодные споры и да¬же любовь иногда, и чай (никогда без осадка), и в липкой бутылке вино, но весь ее смысл и разгад¬ка—в конце, и других не дано.
    А я бы сравнил ее с книгой, на станции куплен¬ной в путь. В какие пределы ни двигай, сюжет не изменишь отнюдь. Беседы попутчиков блеклых, дожди, провода, воронье, — но все, что на полках и в окнах, не связано с темой ее. Часу на четвертом, с рассветом, проснешься, задремлешь в шестом... Все едешь куда-то, при этом читая совсем не о том. Летит паровозная сажа, попутчики смотрят в окно, сличая рефрены пейзажа с рефренами фабулы, но заметишь каким-нибудь белым, просторным и пасмурным днем, что смысл все равно за преде¬лом и в книге ни слова о нем. О том, как плетется нескорый, дождю подставляя бока, о станции той. о которой я тоже не знаю пока.
    О перечень, перечень, бич мой! Все те же реест¬ры, ряды, синонимы — знак безграничной, привыч¬ной тягучей среды. Пейзажи вдоль окон вагона, из¬вестка перронных колонн влачатся подобием фо¬на, намотанного на рулон. Знакомая почва и флора однажды подсунули мне прием нагнетанья, повто¬ра, годящийся даже во сне. Просторный пейзаж пустомясый, пахучий разлив травяной берет не фактурой, а массой, не выделкой, а шириной. Когда-ни¬будь, высокомерен, я стану писать наконец: мост, Вырица, выселки, мерин, овраг, огород, Олонец... И правда — затем ли я гроблюсь, в систему вгоняя разлад, чтоб всякую дробность, подробность распи¬сывать? Проще назвать. Какие там слева и справа ползут по стеклу города и заросли — важно ли, пра¬во? Наш путь все равно не туда.
    Наш путь без конца обтекает какую-то страшную суть, он кружит вокруг, приникает... Душа моя — вьющийся путь вокруг недоступной и дикой догад¬ки. Гоня забытье, плетеньем путей, повиликой она обтекает ее: вот вымолит тайну, заслужит намек, доскребется до дна — но все не проникнет, все кружит в плацкарте, по карте, одна.
     3
     Заметил ли ты, что по ходу (тревожный, томительный знак!) в сюжете все больше народу, все меньше движения? Так ведет нас причудливый ге¬ний, что притча темней и темней, что сумрачный пыл отступлений все прочее вытеснил в ней. Чем больше проспишь, тем усталей поднимешься. В этом кино избыток случайных деталей и мыслей по поводу, но — в его лабиринтах венозных, в сплетениях рек и дорог, в дождях и гудках паровозных герой бы додуматься мог, отросшие космы ероша, — что правду смешно отрицать, что он, вероятно, Алеша, записки ее адресат, той, первой. Но только от горя он все позабыл, как больной. Нарочно при¬думал другое — какую-то почту зимой, и верил в нее с перепугу, и год пролетел как в дыму с тех пор, как сбежала в Калугу, оставивши адрес ему — на случай свидания, что ли? Представив такой поворот, во сне он кривится от боли, догадку обратно берет и все оставляет как было: со встречей на почте. Она другого Алешу любила. Но притча, как прежде, тем¬на, и топчется на перепутье, и все не откроет лица. Похоже на бегство от сути, на ложь, на отсрочку конца. Материя, прежде сквозная, уже не прозрач¬на на свет. Что прячемся? Спящий-то знает, но сня¬щийся, видимо, нет.
    ...Он все сбережения тратит на то, чтоб ее дого¬нять, и знает, что если не хватит — займет, но по¬едет опять по новому адресу. Там он услышал «Артемовск», а тут — «Архангельск»... И главное, сам он не знает, куда приведут бессонные поиски эти. Сту¬чась у закрытых ворот, по зыбкой, случайной при¬мете, он вновь ее путь узнает. Соседи его не рискуют пустить, но дают адреса: закрыты, забиты, пустуют квартиры, где хоть полчаса она пробыла. Проклиная ее за лихие дела, бывает, хозяйка иная припомнит: «А как же — была недолго. Должно быть, блудила. Откуда она — не пойму. Незнамо кого приводила, ходила незнамо к кому, бывало, горланила песни, бывало, ревет до зари... Но адрес оставила. Если, мол, спросят меня — говори».
    За чем эта гонка? За тем ли небесным, воздуш¬ным вьюном, который нам новые земли сулит и по¬ет об ином? Горячечным шепотом ухо лаская и зы¬бью дрожа, всю жизнь меня борют два духа, два де¬мона, два миража. Один соблазняет посулом тепла и уюта, второй — стогласым рокочущим гулом, дро¬жащей земною корой и красными реками. Первый семейственной тишью манит, второй с несравнен¬ною стервой меня отправляет в зенит (с приметами, впрочем, надира и запахом серы). Второй, второй мне опасней: задира, безжалостный, гордый герой и первый охальник в округе, забывший про жалость и страх. Но голосом кроткой подруги его возвращает во прах соблазн домоседства, соседст¬ва, привычки, уклада, труда, слезливого, теплого детства... И этот мне страшен? О да. Казалось бы, мне ли, врагу ли титана в броне боевой, мне, в веч¬ном подпочвенном гуле всегда различавшему вой бесчисленных беженцев, — мне ли, который, как Полишинель, смотрелся когда-то в шинели, — бо¬яться домашности? Мне ль тебя ненавидеть, убогий жилец коммунальной норы, где тихие малые боги глядят на простые пиры? На твой героизм повсед¬невный, на плаванье в этом борще святой бы с ус¬мешкою гневной взглянул, а Творец вообще не смо¬трит. Служенье химерам — потомство, покой, кара¬вай — не ты ли поставил примером для тех, кому жизнь подавай? И крикнуть бы — сгинь и развейся! Но снова мне в уши орет величье великого зверства и мелочность мелких щедрот. Вот так и стою, вино¬ватый какою-то вечной виной: направо уют тепло¬ватый, налево пустырь ледяной.
    И вот мы, похоже, у края, где ткань погранично¬го сна совсем истончилась, ветшая. Где стала вне¬запно ясна вся будущность нашего друга. Однажды, бледнея лицом, получит он адрес: Калуга. И путь обернется кольцом.
     Выходит, она замечала погоню? Сокрылась во тьму? Иль сам он — с Калуги, с начала, — почуял, что нету ему дороги туда, где чужая, всегда беззаконная страсть бессонно кипит, продолжая разбойничать, рушить и красть? Туда, где кровавые реки, где крик на ночном пустыре? Выходит, навеки, навеки ему оставаться в норе, где, вечно взывая к участью, разъятый на сотни частей, он мучим единственной страстью — отсутствием прочих страстей? Куда он вернётся, о Боже, о чем ему там говорить? А впро¬чем, из этого тоже возможно себе сотворить утеху. Из вечной тревоги, из вечного «Что я могу»... И что он, в конечном итоге, увидел бы в этом кругу? Вглядеться однажды — на что хоть сменял бы он преж¬ний уклад? На ярость, бездомье и похоть, на злобу, на то, что стократ ужаснее наших безумий, скучнее домашних цепей — поскольку гораздо угрюмей, а главное, много тупей. О, жизнь на разрыве! Ужо я найду оптимальный режим, понявши, что верю в чужое, пока оно будет чужим. Что пылко жалею несчастных и счастью завидую, лишь покуда я сам не участник, покуда я в лучшей из ниш — не слиш¬ком привязанный к другу, не слишком суровый к врагу. Покуда я еду по кругу, а в круг проскочить не могу.
     Покуда я спящий. Покуда за мной ни грехов, ни заслуг. Покуда поет из-под спуда душа моя - замк¬нутый круг.

    "Лауреаты ведуших литературных премий", М.:Вагриус, 2007г.




      © Сайт ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ: сонники Миллера и Фрейда, толкование значения снов
      Rambler's Top100