ФОРУМ


КОНТАКТЫ


РЕКЛАМА


   
Главная
Психологический подход
Физиологический подход
Эзотерический подход
Философский подход
Культурно-исторический подход
Религиозный подход
Художественный подход
Житейский подход
Жизнь как сон
Управление сновидениями
Язык сновидения
  • Универсальные сюжеты и мотивы сновидений
  • Словарь символов
  • Сонники
  • Новые статьи
    Карта сайта
    Форум
     
    Реклама



    Осознанные сновидения Сонник Миллера Толкование сновидений Сон значение Вещие сны Нарушение сна Город снов Сонник Фрейда Психология личности Бессознательное Анализ снов Ловец снов Видеть сны Лунный календарь Гороскопы Сонник Ванги Предсказания и гадания

    Главная | Художественный подход // Сон о Гоморре Содом и Гоморра — легендарные древние города в районе Мёртвого моря, население которых отличалось крайней распущенностью нравов, в частности — развратом, гомосексуализмом и зоофилией. Упоминание об этих городах встречается практически во всех священных писаниях.


    Дмитри

     

    Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967, Москва) — русский писатель, журналист, поэт, кинокритик, биограф Бориса Пастернака и Булата Окуджавы.

    Премии: 2004 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «Орфография»; 2006 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «Эвакуатор»; 2006 — премия «Национальный бестселлер» за книгу «Борис Пастернак»; 2006 — премия «Большая Книга» за книгу «Борис Пастернак»; 2007 — Международная литературная премия имени А. и Б. Стругацких за роман «ЖД»

     

    Ибо милость твоя — казнь, а казнь — милость...

    В.Н. Гаврила был хороший ангел, Гаврила Богу помогал.

    Из пародии

    Вся трудность при общеньи с Богом — в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом — сего­дня в белке захотел, а завтра в кошке, может стать­ся, а завтра в бабочке ночной — подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной... Архан­гел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету — а между тем он яв­но здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.

    Походкой строгою и скорой он прошагал по не­бесам:

      Скажи мне, что у нас с Гоморрой?

      Грешат в Гоморре...

      Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил — а проку нет. Кончай Гоморру.

      Не надо, — молвил Гавриил.

      Не надо? То есть как — не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада — пытать тер­пение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстра­тивно, на виду...

      Тогда тем более позорно идти у них на пово­ду, — архангел вымолвил, робея. — Яви им милость, а не суд... А если чистых двух тебе я найду — они ее спасут?

    Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.

      Спасут, — сказал Господь сурово. — Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.

    Ура! — воскликнул  Гавриил

    В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы — при­ходный. Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный — вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый, липкий смрад. По­следний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно не мытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбой­ник)' штаны) — и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, ••зрю свободу наконец?!»

    Меж тем к нему с благою вестью спешит архан­гел Гавриил, трубя на страх всему предместью: Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, — дома отслеживают, ще­рясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачу­гу; где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад... Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта — никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил...

    — Последний праведник Гоморры! — трубит ар­хангел Гавриил. — Достигнуты благие цели, сбы­лись заветные мечты. Господь желает в самом деле проверить, праведен ли ты, — и если ты и вправду правед (на чем я лично настою) — он на земле еще оставит тебя и родину твою!

    Последний праведник Гоморры, от светоносно­го гонца услышав эти приговоры, спадает несколь­ко с лица. Не потому он прятал взоры от чудо-странника с трубой, что ждать не ждал конца Гоморры: конца Гоморры ждал любой. Никто из всей продажной своры, давно проклявшей бытие, так не желал конца Гоморры, как главный праведник ее. Полупроглочен смрадной пастью, от омерзенья свившись в жгут, он ждал его с такою страстью, с какой помилованья ждут. Он не был добр в обыч­ном смысле: в Гоморре нет добра и зла, все добро­детели прокисли, любая истина грязна. Он, верно, принял бы укоры в угрюмстве, злобе, мандраже — он он был праведник Гоморры, вдобавок гибнущей уже. Он не грешил, не ведал блуда, не пил, не гра­бил, не грубил, он был противник самосуда и само­сада не любил, он мог противиться напору любых соблазнов и свиней — но не любил свою Гоморру, а сам себя — еще сильней. Под сенью отческого крова, в своем же собственном дому, он натерпелся там такого, что не расскажешь никому. Любой, кто срыл бы эту гору лжецов, садистов и мудил, — не уничтожил бы Гоморру, но, может быть, освобо­дил. Здесь было все настолько гнило, что, копо­шась вокруг жерла, она сама себя томила и жадно гибели ждала. Притом он знал (без осужденья, по­скольку псы — родня волкам), что сам участвует с рожденья в забаве «Раздразни вулкан». Он был за­метнейшим предлогом для святотатца и лжеца, чтобы Гоморра перед Богом разоблачилась до кон­ца, и чистота его, суровей, чем самый строгий су­дия, — была последним из условий ее срамного бы­тия. На нем, на мальчике для порки, так отразился весь расклад, что никакие отговорки не отвратили бы расплат, и каждый день его позора, и каждый час его обид был частью замысла: Гоморра без пра­ведника не стоит.

    Несчастный праведник не в силах изречь осмыс­ленный ответ. На сколько лет еще унылых он осуж­ден? И сколько лет его мучителям осталось? Так он молчит перед гонцом. Невыносимая усталость в не­го вливается свинцом. Ответить надо бы любезно, а ночь за окнами бледна... Все говорили: бездна, бездна — на то и бездна, что без дна. Светает. Небо на востоке в кровавых отсветах зари.

      Какие он наметил сроки?

      Он говорил, недели три.

    И, с ободряющей улыбкой кивнув гоморрскому тельцу, архангел серебристой рыбкой уплыл к не­бесному отцу. Убогий дом сотрясся мелко, пес у со­седей зарычал, а по двору скакала белка. Ее никто не замечал.

    Но тут внезапно, на пределе, — утешен он и даже рад: возможно и за три недели так нагрешить, что вздрогнет ад! Душа погибнет? Хватит вздора! Без сожаления греши. За то, чтоб сгинула Гоморра, не жалко собственной души. На то, чтоб мерзостью упиться, вполне довольно двух недель; и праведник-самоубийца идет, естественно, в бордель.

    Ночами черными в Гоморре давно орудует зло­дей, случайным путникам на горе; один из тех полу­людей, что убивают не для денег, а потому, что лю­бят нож, и кровь, и дрожь, и чтобы пленник подоль­ше мучился. Ну что ж, подумал муж суров и правед. Пусть подойдет. Уже темно. Он от греха меня изба­вит и от Гоморры заодно. Жалеть пришлось бы о немногом, руки в ответ не подниму...

    Однако тот, кто взыскан Богом, не достается ни­кому.

    ...Застывшей лавою распорот, как шрамом, иска­зившим лик, — тут прежде был великий город. Он был ужасен, но велик. Его враги ложились прахом под сапоги его солдат. Он наводнял округу страхом каких-то двести лет назад, но время и его скосило. Ошиблись лучшие умы: нашлась и на Гоморру сила сильней войны, страшней чумы. Не доброхоты-миротворы, не чистота и новизна — увы, таков закон Гоморры: зло губят те, кто хуже зла. То, что казалось прежде адом, попало в горшую беду и было сожра­но распадом: десятый круг — распад в аду. При виде этого оскала затихла буйная орда: былое зло казаться стало почти добром... но так — всегда. Урод, ти­ранствовавший рьяно, был дважды туп и трижды груб, но что ужаснее тирана? Его непогребенный труп. Любой распутнице и стерве дают пятьсот оч­ков вперед в ней расплодившиеся черви, что станут править в свой черед. Сползут румяна, позолота — и воцарится естество: тиран еще щадит кого-то, а черви вовсе никого. Над камнем, лавою и глиной с мечом пронесся Азраил. Гоморра вся была руиной и состояла из руин. Он думал, тихо опечален пейза­жем выжженной земли, что и в аду полно разва­лин — их там нарочно возвели. Слетит туда душа зло­дея, невосприимчива ко лжи, — оглянется: «Куда я? Где я? Не рай ли это был, скажи?» — и станет с пы­лом тараканьим искать следы былых утрат, и будет маяться сознаньем, что все в упадке, даже ад. А все сначала так и было — кирпич, обломки, стекла, жесть, — бездарно, дешево и гнило, с закосом под былую честь. Что ж, привыкай к пейзажу ада — те­перь ты катишься туда. Мелькнуло: «Поверни, не надо», — но он ответил: «Никогда! Еще на век спасать Гоморру? Ее гнилые потроха?» — и он упря­мо перся в гору, поскольку труден путь греха.

    Сгущалась тьма. Гора дрожала, громов исполнена и стрел.

    (И кошка рядом с ним бежала, но он на кошку не смотрел.)

    Бордель стоял на лучшем месте, поправ окрест­ную скудель. Когда-то, лет тому за двести, там был, конечно, не бордель, но даже старцы-ветераны за­были, что таилось тут. Быть может, прежние тира­ны вершили здесь неправый суд, иль казначей счи­тал убыток за неприступными дверьми, иль просто зданием для пыток служил дворец — пойди пойми. Следы величия былого тут сохранялись до сих пор: над входом выбитое слово — не то «театр», не то «террор» (язык титанов позабылся); еще ржавели по углам не то орудия убийства, не то декоративный хлам. Кольцо в стене, петля, колода, дубовый стол, келезный шкаф... Теперь, когда пришла свобода, все это служит для забав весьма двусмысленного ро­да. Угрюмый местный идиот весь день слоняется ■ входа, гнусит, к прохожим пристает... Ублюдок чьей-то давней связи, блюдя предписанный канон, законный ком зловонной грязи швыряет в правед­ника он: беднягу все встречали этим, — он только горбился, кряхтя. Швырять предписывалось детям. Дебил был вечное дитя.

    «Кто к нам пожаловал! Гляди-ка!» — орет при­вратник у дверей. Раскаты хохота и крика, осип­ший вой полузверей, безрадостно грешащей своры расчеловеченная слизь: «Последний праведник Гоморры! Должно быть, руки отнялись, что он явился в дом разврата?» — «Ну, если так, всему хана: на нас последние, ребята, накатывают времена! Теперь попразднуем в охотку, уж коли скоро на убой. Хо­зяйка! Дать ему Красотку. Пускай потешится с ря­бой!»

    В углу побоев огребала от неизвестного бойца широкая, тупая баба с кровоподтеком в пол-лица. Он бил расчетливо, умело, позвали — рявкнул: «Не мешай!» Ее потасканное тело коростой покрывал лишай — не то парша, не то чесотка, но ведь в аду брезгливых нет... Ее окликнули: «Красотка! Веди клиента в кабинет». Боец оглядывался, скалясь: «А что? Иди... не то б пришиб»... (Барать старух, уродиц, карлиц — был фирменный гоморрский шик.) Она, пошатываясь, встала, стянула тряпки на груди — и человеческое стадо завыло: «Праведный, гряди!»

    ...В углу загаженной каморы валялась пара одеял. Последний праведник Гоморры в дверях потерянно стоял. На нем висящая Красотка его хватала между ног — но он лишь улыбался кротко и сделать ничего не мог. Она обрушилась на ложе, как воин после марш-броска, — и на ее широкой роже застыла смертная  тоска.

    По потолку метались тени. Героя начало тряс­ти. Он рядом сел, обняв колени, и блекло вымол­вил: «Прости». Тут даже стены обалдели от потря­сения основ: ни в доме пыток, ни в борделе таких не слыхивали слов. Вдали запели (адским бесам не снился этакий разброд). Она взглянула с интере­сом в его лицо: он был урод, но в нем была и скорбь, и сила. Он был как будто опален. «Про­сти?» — она переспросила. «Ну да, прости», — ответил он. Она в ответ, с улыбкой злобной, хмельной отравою дыша: «Ты что ж — с рожденья неспособный иль я тебе нехороша?» Помедлив меж двумя грехами — солгать иль правдой оскор­бить, — он молвил: «Хороша, плоха ли... И я в по­рядке, может быть, да разучился. Так бывает. С семьею форменный завал, жена другого добивает...» (про это, кстати, он не врал). Ах, если б присталь­ный свидетель ему сказал: «Не суйся в грех — он труден, как и добродетель, и предназначен не для всех!» «Ушла давно?» — «Четыре года как ни при ком не состою», — и начал он без перехода ей жизнь рассказывать свою — в надежде, может быть, утешить... Но тут, растрогавшись спьяна, — «Нас всех бы надо перевешать!» — провыла ярост­но она. Ее рыданья были грубы, лицо пестро, как решето. «Ну да, — промолвил он сквозь зубы, — да вишь, не хочет кое-кто!» — «Кто-кто?» Ответить он не в силе. И как в борделе скажешь «Бог»? О Боге здесь давно забыли, а объяснить бы он не мог.

    Они заснули на рассвете. Во сне тоска была лю­тей. Вошел охранник: «Спят, как дети!» — и пнул разбуженных детей. С утра Красотке было стыдно. Она была бы хороша или хотя бы миловидна, когда б не грязь и не парша. Хоть ночь у них прошла без блуда, была уплачена цена. «Возьми, возьми меня отсюда! — проныла жалобно она. — Здесь то помои. то побои, дерьмо едим, отраву пьем... Приходят двое — бьют обое, приходят трое — бьют втроем...» Он встал — она завыла снова: «Возьми меня! Подохну я!» Он дал хозяйке отступного и так остался без копья. Она плелась по грязи улиц к его убогому жи­лью, и все от хохота рехнулись, смотря на новую семью.

    Красотка толком не умела убрать посуду со стола зато спала, обильно ела и с кем ни попадя пила. Назад в бордель ее не брали, не то сбежала бы дав­но. Он ей не мог читать морали и начал с нею пить вино: уж коли первая попытка накрылась, грубо говоря, — он хоть при помощи напитка грешить надеялся... но зря. Он пил, в стремлении упорном познать злонравия плоды, — все тут же выходило горлом: желудок требовал воды. Срок отведенный быстро прожит — а он едва успел понять, что и гре­шить не всякий может, и поздно что-нибудь ме­нять. Он пнул собаку — но собаки людских не чув­ствуют обид. Он дважды ввязывался в драки — и оба раза был побит. Со смаком, с гоготом, со славой он был разделан под орех — а идиот, кретин слюнявый, над ним смеялся громче всех. Хотел ук­расть белье с веревки — в кутузку на ночь загремел (хищенье требует сноровки, а он и бегать не умел). Он снова пробовал: тверды ли границы Промыс­ла? Тверды. Погрязнуть силился в гордыне — опять напрасные труды: он ненавидел слишком, слишком, упрямо, мрачно, за двоих — себя, с ук­лончивым умишком, с набором странностей сво­их, с бесплодным поиском опоры, с утратой всех, с кем был в родстве, — и все равно с клеймом Гоморры на каждой мысли, каждом сне. Он подни­мал, смурной и хворый, глаза в проклятый небо­свод — и видел: туча над Гоморрой уже неделю не растет и даже съежилась, похоже... и стал блед­неть ее свинец...

    — О Боже, — молвил он, — о Боже.

    И вот решился наконец.

    (Покуда он глядел устало в зловонно пышущую тьму, — под крышей бабочка летала, но не до бабо­чек  ему.)

    Тут надо было без помарок. Сорваться — значит все обречь. Был долог день, и вечер жарок, и ночь за ним была как печь. Он шел по улицам Гоморры, сдвигаясь медленно с ума; смотрел на черные забо­ры и безответные дома. Нигде не лаяли собаки и не скрипело колесо, — и это тоже были знаки, что в эту ночь решалось все. Он шел и чуял это кожей; шата­ясь, шел, как по воде... Однако ни один прохожий ему не встретился нигде. Маньяка, что ли, опаса­лись — он становился все наглей, — а может, просто насосались (была гулянка, юбилей — давно истратив и развеяв остатки роскоши былой, тут не могли без юбилеев). Тая оружье под полой, он шел, сворачи­вал в проулки, кружился, не видал ни зги, — и в тем­ноте, страшны и гулки, звучали лишь его шаги.

    И лишь уже перед рассветом, под чьим-то запер­тым окном, в неостывающем, прогретом, зловон­ном воздухе ночном мелькнуло нечто вроде тени. Он вздрогнул и замедлил шаг. Ходили ходуном коле­ни и барабанило в ушах. По темной улице горбатой, прижавшись к треснувшей стене, сливаясь с нею, брел поддатый. Убить такого — грех вдвойне. Ну что же! По моей-то силе сгодится мне как раз та­кой... Он вспомнил все, что с ним творили, чтобы недрогнувшей рукой ударить в ямку под затылок. Нагнал. Ударил раз, другой — и пьяный, точно куль опилок, упал с подогнутой ногой.

    Как странно: он не чуял дрожи. Кого ж я это? Видит Бог, такой тупой, поганой рожи и дьявол вы­думать не мог. Ни мысли в помутневшем взоре, ши­рокий рот, звериный лоб... А что я думал — что в Гоморре иное встретиться могло б? И что теперь? Теперь уж точно поглотит нас кровавый свет. Теперь в Гоморре все порочно. В ней больше пра­ведника нет. Он поднял голову. Напротив стоял урод, согбен и мал, и плакал, рожу скосоротив, как будто что-то понимал. И здесь же, около кретина, — к плечу плечо, к руке рука, — стоял неведомый муж­чина годов примерно  сорока.

      Се  вижу праведного мужа! — он рек, не разжи­мая губ. — Все плохи тут, но этот хуже (он указал на свежий труп). Се гад, хитер и перепончат, как тин­ный житель крокодил. Я думал сам его прикончить, но ты меня опередил. Теперь мараться мне не надо. Се пища ада, бесов снедь. Невыразимая отрада — жи­вого праведника зреть. Ты спас родное государство от неизбежного конца. Кого убил ты — догадался?

      Того, злодея?

      Молодца. Хвалю тебя, ты честный воин. Сту­пай домой, попей вина и с этой ночи будь спокоен: твоя Гоморра спасена.

      Я спас Гоморру. Вот умора, — промолвил праведник с тоской. — Люблю тебя, моя Гоморра, зловонный город нелюдской! Руины, гной, помои, бляди, ворье, жулье, гнилье, зверье... Уж одного меня-то ради щадить не надо бы ее. За одного меня, о Боже?! Ведь тут грешили на износ...

      За одного? А это кто же? — Господь с улыбкой произнес. Он указал на идиота и бодро хлопнул по плечу:

      Увидел праведника? То-то. Что скажешь мне?

      Молчу, молчу...

      Да не молчи, — сказал он просто. — С тех пор, как создан этот свет, все ждут разгрома, холокоста, конца времен... А вот и нет. Все упиваются распа­дом, никто не пашет ни хрена, все мнят, что катаст­рофа рядом и всё им спишет, как война. Я сам спер­ва желал того же: всех без остатка, как котят... Но тут сказал себе: о Боже! Они же этого хотят! Сбежать задумывают, черти, мечтают быть хитрей небес! Бывает жизнь и после смерти, и в ней-то са­мый интерес. Нет, поживи еще, Гоморра. Успеешь к Страшному суду. Не жди конца, конец нескоро. Меж тем светает. Я пойду.

    Он удалялся вниз по склону, и мрак, разрежен и тесним, поблекнул в тон его хитону и удалялся вместе с ним, — а праведник сидел у трупа, и рядом с ним сидел дебил. Герой молчал, уставясь тупо вослед тому, кого любил. Среди камней, во мгле рас­светной — тропинка, вейся, мрак, клубись! — скры­вался Бог ветхозаветный, Бог идиотов и убийц, а наверху, обнявшись немо, держа заточку и суму, два человека — сверх и недо — еще смотрели вслед ему. Дул ветерок, бледнело небо, по плоским кры­шам тек рассвет. Кто нужен Богу? Сверх и недо. Во всем, что между, Бога нет. Они сидели, чуть жи­вые, в прозрачной утренней тиши. Несчастный праведник впервые в себе не чувствовал души. Ис­чезли вечные раздоры, затихло вечное нытье. Душа последняя Гоморры навек покинула ее.

    Когда от скрюченного тела душа, как высохший листок, бесповоротно отлетела, то тело чувствует восторг! Ничто не гложет, не тревожит, не хочет есть, не просит пить. Душа избыточна, быть может. Душа — уродство, может быть. В рассветном суме­речном свете он видит: лето настает. А он совсем за­был о лете, неблагодарный идиот! Пока — без друга, без подруги, без передышки, без семьи он исчислял в своей лачуге грехи чужие и свои, пока он зрел од­ни помои и только черные дела — сошла черемуха в Гоморре, сирень в Гоморре зацвела... Как сладко нежиться и греться — как пыль, трава, как мине­рал... Он этого не делал с детства. На что он это променял?! Где непролившимся потопом стояла ту­ча — тучи нет; по склонам, по овечьим тропам пол­зет ее прозрачный след. Как бездна неба лучезарна, как вьется желтая тропа, как наша скорбь неблаго­дарна и наша праведность слепа! О, что я видел. О, на что ж я потратил жизнь — тогда как мог быть только частью мира Божья, как куст, как зелени ко­мок, как эта травка дорогая, как пес, улегшийся пла­стом, — пять чувств всечасно напрягая и знать не зная о шестом! О почва, стань моей опорой! Хочу прильнуть к тебе давно. Зачем нам правда — та, ко­торой мы не вмещаем все равно? Он бормотал и дальше что-то,  по глине пальцами  скребя

    жрепко обнял идиота: люблю тебя, люблю тебя!

    г >вка вышла на дорогу, старик поплелся в полу-

    Теперь я всех люблю, ей-богу! Теперь я правед-

    зполне. Он таял в этом счастье глупом, а мимо

    тек гоморрский люд, пиная труп (поскольку трупам

    ^^вно не удивлялись тут).

    Как славно голубели горы, как млели сонные цве-'ы... Он узнавал своей Гоморры неповторимые чер-I   он слышал рокот соловьиный (о чем? Ей-богу, ни о чем!). Как сладко было быть руиной, уже по-ернутой плющом! Вот плеть зеленая повисла, изы-канна, разветвлена... В Гоморре больше нету смыс-• Но смысл Гоморры был — война, и угнетенье, 'есправье, и смерть связавшегося с ней... О, рав-лравье разнотравья, и эта травка меж камней, : этот сладкий дух распада, цветущей плоти торже­ство! Не надо, Господи, не надо, не надо больше ни­чего. Я не желаю больше правил, не знаю, что такое грех, — я рад, что ты меня оставил. Я рад, что ты ос­тавил всех.

    Люблю тебя, моя Гоморра! Люблю твой строгий, стройный вид, то ощущение простора, которым ду­шу мне живит твоя столетняя разруха. Люблю бес­крайность площадей, уже избыточных для духа тво-1гх мельчающих людей. Хочу проснуться на рассве­те от тяжкого, больного сна, в котором были злые дети, была чума, была война, — и с чувством, что ме­ня простили и взор прицельный отвели, зажить в каком-то новом стиле, в манере пыли и земли; и вместе со своей Гоморрой впивать блаженный летний бред посмертной жизни — той, в которой ни смысла нет, ни смерти нет.





      © Сайт ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ: сонники Миллера и Фрейда, толкование значения снов
      Rambler's Top100